Илларионов поднялся из подземного города уже на Новом Арбате, то есть почти что у самого своего дома. Суставчатый Сивцев Вражек был абсолютно непрогляден, как если бы Илларионов свалился в огромную чернильницу.
Он медленно шел мимо толстых, не пожелавших расстаться с сухими листьями деревьев, мимо смотрящих на него пустыми глазницами реставрируемых особняков. Вооруженный пистолетом с глушителем человек мог без малейших помех выстрелить в него, из-за любого дерева, из любой пустой глазницы. То, что Илларионов совершенно спокойно шел мимо деревьев и пустых глазниц (дались ему эти глазницы!) свидетельствовало, что покуда вооруженный пистолетом с глушителем человек не послан по его душу.
Летящие сквозь светящийся снег альбатросы представлялись невозможными в чернильной тьме Сивцева Вражка. Илларионов вдруг испытал глубочайшее душевное спокойствие. Последние сомнения ушли: данный период его жизни завершился, его ждет другая – тихая, исполненная простых чувств и радостей жизнь.
Больше всего на свете» Илларионову сейчас хотелось посмотреться в зеркало. Ему казалось, он помолодел по меньшей мере на двадцать лет. Он прикоснулся рукой к лицу – кожа была гладкой и юной. Мышцы вдруг налились упругой силой. Илларионов подпрыгнул вверх и коснулся звенящего сухого листа на дереве на невероятной высоте.
Генерал Толстой остался в прошлом. Образ его истаивал в чернильных волнах. Илларионов чувствовал себя свободным и счастливым. Единственно, огорчало _ абсолютное – лабораторий чистое – одиночество, но почему-то Илларионов был уверен, что оно скоро закончится. Он уже видел себя, катящего по суставчатому Сивцеву Вражку детскую коляску, ласково посматривающего на освещенные окна своей квартиры, где его ждут.
Илларионов понял, что в самое ближайшее время займется перепланировкой квартиры: сломает стену, соединит нелепый длинный, как шланг, коридор с комнатой, в результате чего получится великолепный светлый холл. И выкинет на помойку кирзовое кожаное кресло, так, помнится, не понравившееся отцу.
Один фрагмент (теперь Илларионов не сомневался, что последней) беседы с генералом Толстым, тем не менее, не представлялся законченным и ясным. Илларионов не случайно считался одним из лучших аналитиков в системе. Он продолжал думать над этим фрагментом даже сейчас, начав новую жизнь.
Было что-то в этом фрагменте, как грыжа, выпадающее из его понимания.
Генерал Толстой спросил, прогнал ли Джонсон-Джонсон семибуквие на своем суперскоростном, соединенном со спутником компьютере? Илларионов вспомнил прыгающую строчку, разглядеть на которой сменяющее друг друга комбинации из семи букв можно было, только замедлив скорость работы компьютера в миллион раз. Генерал Толстой спросил, что делал в этот момент Илларионов. Илларионов вспомнил, что некая завораживающая сила, как пластырем, прилепила его к дурацкой прыгающей строчке, и не было сил оторвать взгляд. «Не помню, – ответил Илларионов, – вполне возможно, что я в этот момент выходил».
Генерал Толстой немедленно перевел разговор на другое, но Илларионову было не отделаться от ощущения, что генерал не только ему не поверил, но и узнал что хотел.
Что-то важное.
Илларионову вспомнилось знаменитое звено, ухватившись за которое, можно вытащить всю цепь.
«Без меня, – подумал он. – Мне, как пролетариату, нечего терять, кроме моих цепей».
Он переступил порог подъезда, даже предварительно не оглядевшись, всецело полагаясь на ангела-хранителя, простершего над ним крыла в чернильной зимней московской ночи.
В подъезде было тихо.
Илларионов вдруг услышал, что кто-то тихо зовет его по имени, и одновременно услышал то ли всхлип, то ли вздох наверху.
Кто-то окликал его по имени – правильно, а не Иваном Ивановичем или Петром Петровичем – слева и чуть снизу.
Это могла быть только смерть.
Илларионову вдруг стало холодно и страшно, как и должно стать человеку, узнавшему, что в ангелах-хранителях у него ходит смерть. Хотя в подъезде топили, как если бы в Москве стояли крещенские морозы.
Но это была не смерть.
– Не ходи туда! Илларионов узнал голос отца.
– Господи! Но ведь ты… не можешь быть смертью! – воскликнул он.
– Удивительно точное наблюдение. – У Илларионова отпали малейшие сомнения в том, что это отец. – В особенности для полковника госбезопасности, которому светит стать генералом и начальником главного управления.
– Отец, ты… где?
– Не суть важно, где я. Важно то, что у тебя сейчас есть все шансы оказаться в гораздо худшем месте. Я пошел на крайнюю меру – попросил смерть подвинуться вправо – вплотную к славе, – чтобы ты меня услышал.
– Я здесь, отец!
– Ты не должен входить в подъезд. Вернись на Арбат, останови любую машину, езжай во Внуково. Возьми билет… да хоть на Минск.
– На Минск? – растерялся Илларионов-младший. – Хорошо, я так и сделаю. Ты сказал, что попросил смерть подвинуться вправо. Попроси ее там остаться. У меня такое чувство… Я полон сил, отец, моя жизнь только начинается! Скажи, что я должен сделать, чтобы вытащить тебя оттуда?
– Идиот! – голос отца сделался тише. – Речь идет не о твоей жизни и смерти, речь идет о…
Тишина сделалась абсолютной, как в космосе. Илларионов испытал одиночество, недоступное простому смертному. Да и как могло быть иначе, когда единственный и вечный спутник человека – смерть – на какое-то время оставил его, сместившись вправо. Но, похоже, смерть вернулась на место, потому что Илларионов вдруг услышал крысиный писк в подвале и – вновь – то ли вздох, то ли всхлип наверху, на лестнице.