…Когда люди нового председателя комитета, взломав дверь, ворвались внутрь личного архива генерала Толстого, их взору предстали голые стены и чистые, смотрящие во внутренний двор окна.
– Как вам удалось так быстро вывезти? – спросил Илларионов-младший у шефа, когда мимолетный председатель покинул комитет, успев, правда, поменять его название и передать американцам кое-какие документы.
– Они отозвали его, – усмехнулся генерал Толстой, – им было нужно будущее, а он принес им на блюдечке гнилых посольских жучков… Кто тебе сказал, что я вывез? С Лубянки ничего и никогда не вывозят.
А в октябре девяносто третьего Белому дому повезло не так, как в августе девяносто первого.
Илларионов до сих пор помнил неурочное тепло, душно согревшее столицу, устлавшие набережную Москвы-реки желтые листья, торгующие круглые сутки спиртным ларьки с безвольно повисшими над ними в отсутствие ветра трехцветными флагами, дух угрюмого ожидания и покорности, витавший над расположившейся на набережной Москвы-реки перед Белым домом толпой. Толпа, как во все времена, хотела хлеба и зрелищ. Применительно к такой стране как Россия – водки и зрелищ. И получала просимое. Ларечники отдавали простому люду дрянную водяру касимовского разлива почти даром. Люди посложнее приспосабливали под столы гранитные столбики ограждения набережной и, опершись на парапет, как на стоячую трибуну знаменитого византийского стадиона в Константинополе, на котором, как известно, частенько решалась судьба государства, пробавлялись более изысканными напитками и закусками. К импровизированным кафе как тени подбирались утратившие человеческий облик бомжи, которым новые люди без сожаления отдавали недопитые бутылки. А напротив – через мост – во всю мощь, как Рим во времена Нерона, полыхало огромное, странной архитектуры, уже и не белое, а черно-белое, как негатив фотографии, от копоти здание.
Илларионов и генерал Толстой оказались на набережной поздним вечером, когда над Москвой-рекой, над горящим зданием встала огромная желтая, как исполняющая желания одной из противоборствующих сторон лампа Аладдина, луна. Отражение пламени ложилось на воду, и казалось, под водой горит не избегнувший, стало быть, судьбы град-Китеж. Генерал Толстой велел шоферу притормозить.
– Это не оригинальный проект, – недовольно произнес генерал, глядя на горящее здание. – В середине тридцатых по нему собирались строить представительство Аэрофлота. Они, – кивнул на Белый дом, – скопировали, но сделали хуже. По центру, по кресту между окнами должен был быть пропеллер…
– Не думаю, что это повод для того, чтобы стрелять по дому из танков, – заметил Илларионов.
– Но и восстание – не восстание, если его можно задавить тремя танками, ведь так, сынок? – возразил шеф. – Почему эти парни сидят там как кроты и ждут, когда их выкурят наружу? Впрочем, – добавил задумчиво, – можно, конечно, переменить масть. Есть в загашнике одна десантная часть. Они здесь рядом. У них тактическое ядерное оружие и все что положено. Да только нужны ли нам эти матерящиеся чудачки? – посмотрел на горящее здание. – Что для них Россия?
– А для этих? – кивнул на стоящие, на мосту танки Илларионов.
Генерал Толстой достал из машины побитый, не генеральский какой-то «дипломат», распахнул крышку. Внутри «дипломата» скрывался компьютер, точнее некий переносной электронный КП.
– В сущности, – вздохнул генерал, – нет более рутинного и неблагодарного занятия, нежели решение судеб мира. Видишь эту кнопку, полковник? Нажми ее три раза с перерывом в одну и две секунды. Через час ребята поменяют власть. Я могу отойти, чтобы не смущать тебя во время принятия исторического решения, – генерал Толстой и впрямь шагнул в сторону.
Дрожащий палец Илларионова завис над кнопкой. Он был уверен, что шеф не обманывает. Несколько раз он почти нажимал, но в последнее мгновение убирал палец.
– Ну что? – обернулся генерал. – А… понимаю, – порылся в кармане, протянул Илларионову неожиданно тяжелую и большую монету.
«Klement Gottwald, Tricet let Komunisticke strany Ceskoslovenska» – с трудом разобрал Илларионов. Стало быть, почившему в один месяц со Сталиным вождю чехословацких коммунистов, как было сообщено в освободившейся после «бархатной революции» от оков цензуры чехословацкой печати – алкоголику и сифилитику, – предстояло определить судьбу России.
– Давай, сынок, – подбодрил шеф. – Орел – старая власть, решка – новая. Потом будешь внукам рассказывать.
– Нет. Решка – старая, орел – новая, – подбросил монету в воздух Илларионов, поймал, разжал кулак. – Решка.
– Сынок, – положил ему руку на плечо генерал Толстой, – ты можешь изменить решение.
– Зачем? – пожал плечами Илларионов, смутно ощущая, что все это уже было. С ним или не с ним, но было.
…Много раз впоследствии он вспоминал этот эпизод. Чем больше проходило времени с октября девяносто третьего, тем очевиднее ему становилось, что он совершил ошибку. Ошибку, используя классификацию генерала Толстого, не уровня X, Y или Z, а – вмещавшую в себя весь алфавит, ошибку альфа и омега…
Точно так же и сейчас, сидя у себя дома на Сивцевом Вражке в длинном неосвещенном коридоре в раскритикованном отцом черном кожаном кресле, Илларионов-младший (в этом коридоре ему всегда хорошо думалось) был вынужден признать, что совершил не меньшую ошибку, приблизившись несколько часов назад к приколотой к двери театра имени Вахтангова, как бабочка «Dermaleipa juno Dalman» к стенке стеклянного прямоугольника, гадалке Руби.
Он совершил ошибку X, когда вместо того, чтобы мгновенно утянуть умирающую гадалку Руби под колоннаду, попытался оказать ей первую помощь, пережав наощупь пронзенную артерию. Уходящий сквозь толпу как сквозь тополиный пух исполнитель в струящемся кожаном пальто и невесомой, как бы парящей над его головой песцовой шапке вдруг оглянулся и в упор посмотрел на Илларионова.