Колодец пророков - Страница 3


К оглавлению

3

Поднимаясь пешком на свой пятый этаж – он, как правило, не знал заранее, пойдет пешком или поедет на лифте, принимал решение в последнее мгновение, – Илларионов продолжал думать о картах мертвых – картах Руби.

Помимо обычных (ритуальных) сведений – дня месяца, года рождения – гадалке следовало сообщить о себе и несколько неожиданных, сугубо, так сказать, сокровенных вещей, а именно: приходилось ли тебе убивать самому или принимать участие в убийстве человека (людей); желал ли ты когда-нибудь зла близкому человеку (любимой женщине); что ты ценишь в этой жизни превыше самой жизни? Отнюдь не каждому хотелось честно отвечать на такие вопросы, глядя в светящиеся глаза гадалки, поэтому гадание зачастую осуществлялось через посредников: некто приносил записанные на бумаге (или устно сообщал гадалке испрошенные сведения), гадалка давала письменный (или устный) ответ. Таким образом визуальный (посредством наблюдения) контакт с клиентом – дрожание рук, учащенный пульс, расширенные зрачки, следы побоев или садистских ласк, одним словом, все те очевидности, на сопоставлении и первичном анализе которых во все века работали простые гадалки – в случае с картами мертвых – картами Руби – был необязателен. Гадание по этим картам считалось абсолютно безошибочным, ибо весточки о будущем (если верить оккультным древнеегипетским и неканоническим библейским текстам) передавались живым гадалкам Руби от гадалок уже умерших, которые (если опять-таки верить этим сомнительным источникам) являлись одним из связующих звеньев между двумя вечными мирами, ибо, как известно, ничто и никогда не может исчезнуть бесследно. В мире мертвых (как свидетельствовали тексты) понятие лжи отсутствовало по определению. Ложь не вписывалась в энергетику мира мертвых, поэтому оттуда приходила химически чистая, голая (как человек в момент рождения) правда – весьма тревожный, а зачастую смертельный для гадалок и их клиентов продукт.

На четвертом этаже за два лестничных пролета до своей площадки Илларионов как бы замер на бегу. Пронизывающий пыльный подъезд, как спица моток шерсти, столб смешанного – электрического от ламп на площадках и естественного из окон на лестнице – света был ясен, незамутнен лишними тенями. Илларионов открыл двумя ключами обшарпанную, шатающуюся, как пародонтозный зуб, первую дверь своей квартиры. С этой дверью справился бы и ребенок (естественно, ребенок с плохими наклонностями). Илларионов подал на себя слабо пискнувшую под ключом вторую – тяжелую, железную, обитую бронированным, под дерево, пластиком – дверь. Эту дверь (во всяком случае быстро и незаметно) не сумели бы открыть ни парни с гранатометами, ни самый опытный медвежатник.

Еще был жив отец, когда он ставил эту дверь. Илларионов, помнится, навестил его в больнице. Отец объяснил, как отыскать мастера. «Кроме него, тебя и… меня, если не умру, – сказал отец, – никто не откроет». «Вряд ли, – усомнился Илларионов-младший, – сейчас есть очень хорошие специалисты. К тому же и безработные. Им терять нечего». «Кто хорошо разбирается в электронике, – улыбнулся отец, – как правило, не так хорошо разбирается в механических замках. Кто умеет вскрывать механические замки, редко соображает в электронике. Это разные вещи для разных людей. Тут нужен штучный человечек». И мастер – застенчивый, похожий на инока, с редкой светлой бороденкой и длинными пальцами пианиста юноша с явно не ему принадлежащим именем Эрик – оказался именно таким штучным человечком. С другими Илларионов-старший без крайней на то необходимости предпочитал дел не иметь.

Он пролежал в больнице несколько лет. Иногда Илларионову-младшему казалось, что отец совершенно здоров и лежит в ЦКБ, потому что ему так удобно: отдельная палата, кормят-поят за государственный счет, каждое утро – свежие газеты, доставляют просимые книги, пускают сына, а главное, вокруг чистенько, тихо, никто (кроме лечащего врача) не стоит над душой. «Не надоело тут? – однажды спросил Илларионов-младший. – Перебрался бы на дачу, что ли?» «Да ты что? – едва слышно, одними губами ответил Илларионов-старший. – Только тут я и живой». «Но ведь в полной их… власти, – тоже одними губами возразил Илларионов-младший, – в любой же момент…» «Потому и живой, – неожиданно громко засмеялся отец, – что в любой момент. Соскочившему на ходу с поезда нельзя в лес. Можно только или разбиться насмерть, или стоять столбом у насыпи».

В ту – одну из последних – их встреч Илларионов-младший с сердечной болью отметил, что отец истаивает, догорает как церковная свечка. Его лицо было таким белым, что сливалось с подушкой, и только светились с подушки странным светом зеленые глаза, которые, в отличие от лица, напротив, только набирали яркость. «Тебя тут случаем, не поторапливают?» – незаметно вывел ручкой Илларионов-младший на белой кайме газеты. «Нет, я сам опаздываю», – ответил отец.

Илларионов-младший, впрочем, до сих пор не был в этом стопроцентно уверен. Кажется, дня за два до смерти отца начальник двенадцатого управления генерал Толстой, курировавший в числе прочих возглавляемый Илларионовым-младшим отдел, взял его в лифте на Лубянке за пуговицу пиджака: «Слышал, сынок, строгую дверь поставил на новой квартире?» – весело (как если бы это было самое радостное известие за этот день) подмигнул генерал Толстой. «К новой квартире, товарищ генерал, – растерялся Илларионов-младший, – и дверка новая». Он не ожидал, что новую дверку так скоро проверят на впускаемость. «Вот и я о такой, сынок, чтобы дом рухнул, а она как новенькая, давно мечтаю, – сокрушенно вздохнул (мол, мечтаю, да вот никак не поставлю) генерал Толстой. – Телефончик мастера не подскажешь?» «Не подскажу, – с искренним сожалением развел руками Илларионов, – не оставил он своего телефончика».

3